5. Ташкент. 1941 – 1943 гг.
- А что же делали вы? – спросил я.
- Импровизировала, как и все.Алексей Николаевич
только написал схему действия, предоставив актерам полную свободу. Он сам
упивался этой свободой и играл своего плотника с упоением и восторгом.
Я была костюмершей – после каждого неудачного дубля шла к Окуневской подправлять
костюм. Большая, в нелепой одежде «всех эпох и народов», с авоськой, в
которой лежали зеленый лук и галоши, я выходила на крышу и требовала:
- Повернитесь!
- Боже, вы меня уводите! – капризно говорила
Танечка. – Я вырастила зерно, а вы меня уводите.
- Никуда я тебя, милая, не увожу. Стой на месте.
Очень мне надо. Я вон отовариться не успела, мне еще саксаул получать и
козинаки, говорят, дают.
- Боже, о чем вы? – удивлялась Окуневская. – Вы уводите меня.
- Да куда ж я тебя увожу! Нужно мне очень! Думаешь,
интересно здесь торчать без дела, когда люди в очередях стоят. А уйдешь
– ты вон три минуты пела, а уже подол разодрала!
Этот диалог продолжался между каждой очередной
«съемкой» на протяжении всего скетча. При втором, третьем моем появлении
публика, хохоча, уже не давала мне начать. А я продолжала обсуждать насущные
проблемы дня, приходила в ужас от свалившихся на меня забот, которые на
самом деле были невеселыми, но выставленные в смешном свете становились
проще и легче, и зрители радовались возможности посмеяться над тем, что
ежедневно окружало их, чью нелепость они уже не замечали.
А играли все как! Я этого вечера забыть не могу!
Это, знаете, бывает очень редко, когда актеры заражаются друг от друга
и творят такое, не понять, откуда что берется! И тут все оказывается к
месту – и фарс, и утрированный сантимент, - все органично. И актер, если
он действительно актер, купается в этом всеобщем творчестве.
На Михоэлса и Толстого я не могла насмотреться,
поражаясь их выдумке, которая фонтанировала ежесекундно: вдруг, во время
объявленного режиссером перерыва, они начинали усиленно прибивать какой-то
карниз к декорации, грохоча молотками. Но грохоча так, что ни одной реплики
их грохот не перекрывал, - это тоже искусство! Осип орал на них: они, дескать,
мешали ему делать ценные режиссерские указания, а на самом деле зрители
слышали каждое его слово.
А Мартинсон с его пластикой человека, у которого
нет костей! А Окуневская? Голосок – ангельский! И вообще она – чудесная
женщина и умница на редкость. Красавица…»
Из книги «Дневники на клочках»:
«В первый раз, придя к ней (к Ахматовой) в Ташкенте,
я застала ее сидящей на кровати. В комнате было холодно, на стене следы
сырости. Была глубокая осень, от меня пахло вином.
- Я буду Вашей madame Lambaille, пока мне не
отрубили голову – истоплю вам печку.
- У меня нет дров, - сказала она весело.
- Я их украду.
- Если Вам это удастся – будет мило.
Большой каменный саксаул не влезал в печку, я
стала просить на улице незнакомых людей разрубить эту глыбу. Нашелся добрый
человек, столяр или плотник, у него за спиной висел ящик с топором и молотком.
Пришлось сознаться, что за работу мне нечем платить. «А мне и не
надо денег, вам будет тепло, и я рад за вас буду, а деньги что? Деньги
не все».
Я скинула пальто, положила в него краденое добро
и вбежала к Анне Андреевне.
- А я сейчас встретила Платона Каратаева.
- Расскажите…
«Спасибо, спасибо», повторяла она. Это относилось
к нарубившему дрова. У нее оказалась картошка, мы ее сварили и съели.
Никогда не встречала более кроткого, непритязательного
человека, чем она…
…В Ташкенте она часто звала меня с ней гулять.
Мы бродили по рынку, по старому городу. Ей нравился Ташкент, а за мной
бежали дети и хором кричали: «Муля, не нервируй меня». Это очень надоедало,
мешало мне слушать ее. К тому же я остро ненавидела роль, которая дала
мне популярность. Я сказала об этом Анне Андреевне. «Сжала руки под темной
вуалью» - это тоже мои Мули», - ответила она…
…Как-то А.А. за что-то на меня рассердилась.
Я, обидевшись, сказала ей что-то дерзкое. «О, фирма – 2 петуха!» – засмеялась
она.»
В 1943 г. Раневская возвращается в Москву.
|