7. 1949 – 1956 гг.
Раневская действовала открыто. Она выражала. Все, что думала и чувствовала.
Потому что это было ее профессией, она не делила ее на сцену и жизнь. Она
жила одной жизнью. Против нее — почти всегда в кулуарах. Потому что боялись
открытого выражения гнева, его цельности, сценической завершенности формы
— сами-то жили разными жизнями, многими жизнями, не сводимыми воедино.
И собирали какие-то собрания. Требовали «покончить с Освенцимом Раневской».
Один настойчивый партиец доказывал, что однажды на гастролях товарищ Раневская
украла аплодисменты у товарища Сталина. Аплодировали, мол, вождю, а раскланиваться
вышла она. К счастью, Раневская была защищена не одной только симпатией
Усатого. «Любовь широких масс» оставалась с ней и когда вождь почил.
Впрочем, зависимость от царьков рангом пониже ощущалась в полной мере.
— Вы знаете, что сказала о вас Раневская? — спрашивали Завадского.
— Что?! — с радостным нетерпением вспыхивал тот.
— Юрий Санныч, она сказала... вытянутый лилипут.
— Правда? — Завадский начинал искренне хохотать.
— Юрий Санныч, а еще... — доверительно склонялись к режиссерскому уху.
По счастью, оно было безошибочно музыкально.
—Лилипут сделал пи-пи в трамвае?!! — Завадский хохотал еще громче.
— Фаина, ну, лилипут — понятно, но почему в трамвае? По-моему, это дико
смешно.
Раневская сразу начинала заикаться. Хохот стоял необыкновенный. До
поры.
— Ну, что еще сказала про меня Фаина?
— Маразмист-затейник.
— Капризы беременной кенгуру.
— Блядь в кепочке.
— Но я не ношу кепочек.
— У вас и енотовой шубы нет...
— При чем здесь шуба?..
— Фаина Георгиевна сказала, что вы родились не в сорочке, а в енотовой
шубе.
— Прелестно...
Завадский хотел казаться легкомысленным. Это иногда получалось. Чаще
нет. Нужно было гнать репертуар, ставить что-то к Октябрю, Февралю, Маю,
еще к каким-то месяцам, к съездам. Он взял «Шторм» Билль-Белоцерковского.
Раневской дал эпизод. Боялся, что откажется. Взяла. На первую же репетицию
принесла огромный талмуд. Все знали: Раневская переписывает роль от руки.
Но тут было что-то другое. Она принесла десятки вариантов каждого кусочка,
чуть ли не каждой реплики своей роли. Она почти полностью переписала текст,
Завадский замер. "Фаина... но драматург, что он скажет?» Драматург прочитал,
побагровел и стал так хохотать, что все испугались. «Здесь ничего нельзя
менять, — сказал он, — все оставить... как у Раневской». "Но я хотела бы
уточнить...» — виновато начала актриса, раскрыла тетрадь, а уже на следующий
день принесла еще несколько вариантов.
— Оставьте ее, - говорил драматург, — пусть играет как хочет и что
хочет. Все равно лучше, чем она, эту роль сделать невозможно.
В том-то и дело, что она видела перед собой не роль, а образ. Единое
целое. Плоть. И текст, оставаясь в канве сюжета, менялся раз от разу.
Контролерши на каждом спектакле пробирались из фойе в зал, по ходу
дела сообщая любопытным, сколько времени осталось до сцены Раневской.
«Введите арестованную!» -- кричал за кулисы чекист, и по залу пробегало
легкое движение, разрастающийся щепоток, — на сцену задом выпихивалось
нечто огромное в полушубке, с красными от мороза руками, негнущимися сосисчатыми
пальцами.
И начиналось.
Чекист задавал вопрос и после первого же «Шо грыте?» в ответ зал начинал
корчиться, давиться от хохота, обливаясь слезами.
Впрочем, это как описывать музыку.
|